Страница 11 из 29
Мой генерал (роман Альберта Лиханова)
СБОР
Я словно барахтался в каком-то болоте: хотел выбраться из него, да ноги проваливались, скользили, дно уходило из-под ног, и я уже отчаялся, потерял веру, опустил руки… Меня тянуло вниз, и не было, не было никакого спасения…
Но жизнь полна противоречий. Так сказал отец. Он сказал это давно, и я, кажется, забыл эти слова, но вот мне стало совсем худо, и странные слова выплыли из памяти. Выплыли, и я даже вздрогнул от неожиданности.
Я запутался вконец, что там и говорить, мне было плохо и тошно от скользкой, противной лжи, в которой я барахтался, но вот мне стало ещё хуже — а я словно прозрел и как бы сразу поправился после тяжёлой болезни. Действительно, жизнь полна противоречий…
Весь день дедушкины слова жгли меня, будто раскалённое клеймо. Он говорил на складе во множественном числе: вы, вам. Но мне было ясно — говорил он это только мне. Значит, я стыжусь дедушку. Стыжусь того, что он кладовщик. Стыжусь его вида — в телогрейке, треухе, валенках, а не в генеральской шинели с золотым шитьём. Я потерял совесть, проще говоря. Мне, оказывается, важен не дедушка, не человек, не его жизнь и характер, а его оболочка, вот. Блестящая оболочка с генеральскими погонами. Докатился, нечего сказать. А начал с того, что воспользовался его славой. Захотел быть командиром, как он. Подумал, что генеральское сияние и надо мной светится.
Жгла меня моя жизнь. И эти последние дедушкины слова, как клеймо. Чистоплюй. Мягко ещё сказано.
На какой-то переменке, не помню, все переменки и все уроки спутались у меня, Газовый Баллон опять возник:
— Сегодня сбор!
И редкие зубы открыты в ухмылке. Думал, я снова голову опущу, как в тот раз. Но нет. Я Пухову в глаза посмотрел, кивнул спокойно: мол, задвигай, не возражаю. Давно задвинуть пора. И мне теперь от этой мысли легко. Верно сказал отец: жизнь полна противоречий.
После уроков в пионерской комнате весь наш класс. В Галином царстве нарядно, как на демонстрации. Знамя в углу стоит. Сбоку флажки всех отрядов в специальной стойке. Барабаны на полке замерли. Горны золотом горят. Стены плакатами увешаны. Посреди комнаты стол красной скатертью сияет. Хочется шёпотом говорить. И на цыпочках ходить, как в музее.
Я вошёл на цыпочках в Галин музей, присел на краешек стула, но Егоров пальцем меня поманил:
— Иди сюда, ты ещё председатель.
И вот я сижу у красного стола, а Борис Егоров объявляет:
— На повестке дня: первое — мой уход в армию. Да, да, не шумите, ухожу, буду присылать вам письма и прошу меня от вожатства не освобождать.
Последнюю фразу Борис говорит Гале, она кивает, опустив голову и краснея: настроение у неё унылое. Пионерский галстук на ней всегда бодро топорщился красными усами, а теперь даже он грустно повис.
— Ничего, — бодро говорит Борис, — не грусти… — потом спохватывается, добавляет: —…те. Не грустите, будет у вас вожатый — солдат.
Ребята шумят, но, едва Борис руку поднимает, умолкают.
— Второй вопрос, — произносит он медленно, и мне кажется, в меня гвозди вбивают, — поведение председателя совета отряда. Слово имеет, — Борис смотрит на Галю, и старшая вожатая уже поднимается…
Но я вскакиваю раньше и говорю:
— Слово имею я сам.
Галя удивлённо глядит на меня, а я спокоен. Совершенно. Наверно, всё во мне перегорело.
Я оглядываю наш класс, ребят, которые «по петушкам» руку жали, девчонок, которые улыбались, когда я хотел, я смотрю на тех, кого недавно клял последними словами, считая предателями, и чуточку улыбаюсь. Да какие же они предатели? Даже самый большой мой враг. Злой Демон Пухов, по кличке Газовый Баллон, не предатель и не враг. Враг я сам. Сам себе.
И я говорю:
— Все обвинения справедливые.
— Ты их сначала выслушай! — кричит Газовый Баллон, поднимаясь с места. — Берёшь инициативу в свои руки? Опять обмануть хочешь?
Уши у него как две красные фары. «Чудак, — думаю я про него беззлобно, — чего волнуешься? Это мне волноваться надо». В пионерской комнате шумно, совсем не как в музее. Хорошо. Пусть будет по-твоему. Я сажусь. А Газовый Баллон загибает пальцы:
— С воскресника ушёл — раз! Председатель называется. Нет, это — два. Раз — когда от собственного деда отказался. Три — своего деда за генерала выдавал. А у меня доказательства есть! — Он опять пальцы загибает. — Во-первых, он сам сказал, что простой пенсионер, а во-вторых… Во-вторых… — Пухов оглядывает комнату — флаги, горны, барабаны, — оглядывает победно всех ребят и торжественно заканчивает: — Во-вторых, я сам видел: он кладовщиком работает!
На публику это действует, народ бурлит и клокочет, кипит, словно вода в раскалённом чайнике. Кладовщик! А не генерал! Это надо же! Ещё вчера меня бы это убило наповал. Теперь не убивает. Я поднимаюсь. Теперь надо мне говорить, оправдываться, и я повторяю дедушкины слова:
— А вы что, чистоплюи? Любая работа почётна, не знаете?
— Не воспитывай, — бушует Газовый Баллон. — Оправдывайся, если можешь.
— Оправдываюсь, — говорю я и улыбаюсь, — только ещё самое главное обвинение ты забыл. Я понимаю, слово ведь мне давал. Третье желание по «американке». Я тебя от него освобождаю. Вот. Главное, — говорю я, глядя на Галю и Егорова, — главное, что меня в председатели за «американку» выдвинули, понимаете? Вот что главное.
В пионерской комнате тихо.
— Как-то непонятно, — говорит, словно про себя, Алька. — Его обвиняют, а он не оправдывается, а наоборот. Ещё больше себя обвиняет.
— Откуда же у тебя генеральский мундир? — кричит вспотевший Пухов.
— Отец у меня в самодеятельности, понимаете? — отвечаю я. — Там по пьесе генерал есть. Вот он мундир и взял, дотункали? Реквизит называется.
Что тут началось! Дым столбом. Все орали. Перебивали друг друга. Газовый Баллон на стул вскочил. И тут я услышал Кешкин голос.
— Эх вы, публика! — крикнул он, произнеся слово «публика» с презрением.
Все разом насторожённо замолчали.
Кешка стоял у знамени, лицо его покрылось пятнами.
— Вы же его не из-за деда выбирали! — сказал он. — Сами тогда Гале доказывали! Так чего сейчас? Чего вам сейчас-то генерал потребовался?
Снова все заорали, и Гале пришлось колотить палочкой в барабан.
— Мы обсуждаем не дедушку! — воскликнула она. — Мы обсуждаем Рыбакова. Конкретно: его поведение на воскреснике.
— А дедушка у него генерал, — вдруг тихо сказал Кешка, и все притихли и обернулись к нему. — Мой дед с ним воевал. Мой дед сержант, но Антошкин дедушка не постеснялся на складе его заменить, когда мой заболел. Понятно вам, почему он кладовщик?
Все снова посмотрели на меня.
Лицо моё словно кипятком ошпарили. Меня бы должны снова ругать за то, что я тут про мундир плёл, но ребята глядели на меня, как тогда, в самом начале. Хоть «по петушкам» прощайся. Но я сказал хрипло:
— Кончайте! Что вам мой дед дался! Я сам за себя отвечаю. И прошу меня из председателей снять. За позорное поведение. И за спекуляцию.
— Чем? — вякнул Пухов.
— Дедушкиной славой, осёл!
БЕЛКА
Я выскочил со сбора первым и забился на пыльную лестницу, ведущую к чердаку. Меня искали, звали, я слышал голоса Альки и Кешки, но молчал. Слёзы застилали глаза, а я улыбался. Мне было хорошо, понимаете? Жизнь полна противоречий, сказал отец. Вот и у меня были противоречия: я плакал, улыбаясь, — мне было и хорошо и тяжко сразу.
Я сидел долго.
Стало смеркаться. Наверное, закончилась смена на стройке.
Я выполз из убежища, оделся и поплёлся домой. Всё, что я сделал, было правильно и справедливо. Вот только что скажет дед, когда разузнает про мои дела? Эх, скажет, Антоха, опозорил меня… Разве перед ним теперь оправдаешься? Нет, давила меня моя жизнь. Пусть теперь прошлая, вроде даже исправленная. Кешка стал председателем — по справедливости, так и должно быть, а всё же, всё же что-то грызло меня…
Разве забудешь, что натворил? Разве отмоешь до чистого?..
Я тащился по улице и вдруг увидел толпу… Мальчишек десять, старшеклассники, а сбоку, в сторонке, стоял Пухов.
Мальчишки торопливо наклонялись к земле, лепили снежки и швыряли в стену нового дома: там, по шероховатой бетонной стене, карабкалась белка.
Мальчишки веселились, пуляли в стену снежками, а белка перебиралась смелыми короткими рывками всё выше и выше, к самой крыше, цепляясь неизвестно за что. Тайга была рядом, белки забегали в посёлок нередко, но по деревьям они легко удирали назад, а этой не повезло, она, наверное, перебегала по земле, когда её заметили, метнулась к дому и теперь карабкалась по стене, беззащитная перед ударами снежков.
Снежные снаряды с глухим фырканьем разрывались рядом с белкой, она вздрагивала всем маленьким телом, пушистый хвост прижимала к стене, как бы помогая себе даже им.
Десятеро против белки. Но эти десятеро были людьми. И у каждого на плечах была голова, а в груди сердце. Газовый Баллон стоял рядом. С интересом ждал, чем всё кончится.
Кровь застучала у меня в висках.
— Вы! — крикнул я, дрожа от ненависти. — Вы, гады! Что делаете!
Газовый Баллон обернулся ко мне, глаза его хитро сощурились.
— А! Генерал! — закривлялся он. — Опять командуешь! — И захохотал: — Генерал без войска!
В другой раз я бы сошёл с ума от этих слов, опять бы что-нибудь выкинул, может быть, а тут едва услышал.
— Прекратите! — заорал я, впившись взглядом в белку.
Возле неё теперь уже не снежки хлопали. Цокали мёрзлые комья земли и камни. И тут белка упала вниз.
Она упала вниз, а я по-прежнему смотрел на стену дома. Там, на шероховатом бетоне, краснело пятнышко…
Я швырнул портфель, надвинул поглубже шапку и, разогнавшись, шарахнул головой в живот здоровому парню. Он охнул, свалился, а я таранил следующего, следующего. Мальчишки ненадолго опешили, потом я ощутил лицом колючий снег и стал задыхаться в сугробе. Меня лупили по спине, по голове, но я не чувствовал боли, а яростно вертелся, норовя вскочить и протаранить кого-нибудь ещё.
Неожиданно удары стихли. Я отряхнулся. Старшеклассников не было. Только Газовый Баллон стоял на своём старом месте.
Губы дрожали. Руки тряслись. Я обтёр тающий снег с лица и увидел деда. Он тяжело дышал и глядел на меня хмуро.
— Я всё видел, — сказал он, переводя дыхание, — ты молодец!
ЕСТЬ ЛИ ДЕМОН?
Молодец!
Я вздрогнул. Жизнь полна противоречий… Он сказал, что я молодец. А в самом-то деле, в самом деле?
Есть незаконные приёмы, я знаю. Например, в боксе нельзя бить ниже пояса. Ударь туда, и человек скорчится, задохнётся, это слабое место, туда не бьют, если ты честный человек.
Честный человек. А ведь я — нечестный, раз применил запрещённый приём, заставил Пухова выдвинуть меня в председатели за «американку», а потом пользовался дедушкиной славой.
Как ему сказать? Не сказать нельзя. После этого, после белки промолчать невозможно.
Дед идёт рядом. Снег скрипит под валенками. Он хмурится. Молчит. Потом говорит удивлённо:
— Откуда такая бесчеловечность?
Я опускаю голову. Он говорит не обо мне. Он имеет в виду мальчишек. Но получается так, что это про меня.
Бесчеловечность. Раз есть эта бесчеловечность, значит, есть и человечность.
А разве моя жизнь — человечность? Пусть теперь прошлая… К горлу подкатывает комок, но я его глотаю. Хватит слёз, пора отвечать за свои дела. Я завыть готов от бессильной обиды: мальчишки убили белку, убили бессмысленно и жестоко, потом они сунули в сугроб меня — десятеро против одного. Да, я готов завыть от бессильной обиды. От несправедливости. И может, больше всего от несправедливости своей. Собственной.
Дед, — говорю я решительно.
Он замедляет шаги, оборачивается.
— Дед, — повторяю я и закусываю губы перед тем, как сказать главные слова.
Он слушает меня, сдвигает брови, молчит.
Я жду его слов. Не утешения, нет, его суда.
Но дед молчит. И молчание больно отдаётся во мне.
Я слышу скрип валенок. Сигналы далёких кранов. Крики ворон, пролетающих над головой.
Я ждал самого тяжкого. Я приготовил себя к упрёкам: раз заслужил, умей отвечать. Но я не приготовил себя к этому. К самому страшному осуждению. К дедушкиному молчанию.
Вот он, взрослый дедушкин суд.
Нет никаких Злых Демонов. Ни в других, ни в тебе.
Есть только ты, твоя сила или твоя трусость.
Признаться в трусости и даже подлости — уже сила.
Хватило бы силы вынести эту тишину…