Страница 27 из 29
Мой генерал (роман Альберта Лиханова)
ЧЕЛОВЕК В ВЫШИТОЙ РУБАШКЕ
Что он решил?
Весь день дедушка сам не свой. Бродит по комнате. Вытирает посуду на кухне. Одна чашка бьётся.
— К счастью! — кричу я, но слышу в ответ лишь напряжённое молчание. Вполне возможно, он даже не понял, что разбилась чашка. Подобрал осколки, высыпал в мусорное ведро, даже не заметив своих движений.
Вечером дедушка говорит, пряча глаза:
— Ко мне хотел бы приехать друг. На один день. Может, на два.
Папа читает газету, мама гладит бельё, они заняты своими делами и совершенно не замечают, что творится с дедом.
— Пусть поживёт у нас, — говорит папа.
— Вы это имели в виду? — спрашивает мама.
Дедушка кивает, нажимает на пальцы, хрустит ими. Смотрит в одну точку. Потом сильно хлопает себя по коленкам.
— Достаточно! — восклицает громко.
Мама и папа смотрят на него с удивлением. Дед быстро проходит по комнате. Останавливается. Покачивается с пятки на носок.
— Ольга! — говорит он энергично. — Дело! Дай какое-нибудь дело!
— Нет у меня дел, — отвечает мама.
Тогда дед подходит к ней, отнимает утюг, начинает гладить. Мама возмущается, просит не вмешиваться в её дела, но он её как будто не слышит.
— Подготовь фронт работ! — кричит он. — Давай, давай! Я заканчиваю гладить… Всяческое самосозерцание, между прочим, вредно! И вообще! Если человек принял решение — дальше надо только действовать! Ясно?
— Ты это кому? — удивляется отец.
— Сам себе! — отвечает дед и подмигивает мне. — И вот ещё Антошке! К тебе это не относится.
Он изменился. Как только отнял у мамы утюг, всё переменилось.
Он уже не ходил взад-вперёд по комнате, не курил подряд по нескольку сигарет. Действовал! Начал копать газон возле дома. За два дня перепахал, наверное, гектар, а когда за лопату брался я, прогонял прочь или умолял:
— Антон! Оставь мне работу! Прошу честью!
И подмигивал весело. Но я-то понимал его! Понимал это его натянутое веселье. Отправил телеграмму и ждёт. А чтобы не думать, не мучиться — ищет отвлечения. Всякую работу.
Дни шли, я чувствовал, как растёт напряжение во мне. А дед не сдавался. Копал землю. Обливаясь потом, поднимался напиться. Вечером отчитывал отца:
— Плохо поставлено озеленение. Хорошо, кедры кое-где оставили, но нужен подрост. Молодая зелень. Новый посёлок, а травы, стыдно сказать, даже нет!
Папа с ним соглашался. Отвечал иронически:
— Хотели создать хозяйство по озеленению, но, я думаю, ни к чему. С твоей энергией ты один весь посёлок превратишь в цветущий оазис.
— Что ж, — отвечал дед, неожиданно задумываясь, — если так будет продолжаться…
Но продолжалось недолго… Однажды, когда он копал во дворе, к нам позвонили. Я открыл дверь и сразу понял: тот.
Передо мной стоял высокий седой человек с чёрными бровями. На нём была красиво вышитая украинская рубашка, в руке он держал чемодан.
Он поставил чемодан на пол, молча пожал мне руку — рука у него была мягкая и потная. Я незаметно вытер свою руку о штаны, побежал к окну, позвал деда. Тот явился немедленно, остановился в прихожей, глубоко вздохнул.
— Ну что ж! — сказал он. — Проходите.
В общем, я не отходил от них ни на шаг.
Гостя звали Савченко. Николай Михайлович. Своё имя он выговаривал интересно — Миколай. Я глядел на него и не мог представить ни на мгновение, ни на полмгновения даже, что он может быть дедом. Моим дедом. И отцом папы.
Я разглядывал его чужое лицо, его брови, словно накрашенные чёрной тушью, его рубашку, его руки, приглядывался к походке, прислушивался к голосу, и больше всего мне хотелось одного. Отозвать его в кухню и сказать умоляюще:
«Уезжайте! Пожалуйста, уезжайте! Зачем вы приехали!»
— Мальчик знает? — спросил приезжий.
— Его зовут Антон, — ответил, кивнув, дед.
Савченко словно не услышал.
— А Сергей? — спросил он.
— Нет! — ответил дед.
— Тогда слушайте! — сказал Савченко.
ЕЩЁ ОДНА ИСТОРИЯ
ПРО ТРУБАЧА
Он тогда совсем молодым был, этот седой человек.
Как только про войну узнал, сразу добровольцем записался.
Обнял жену свою Катю, поцеловал сына Серёжу, сел в грузовик и уехал на войну.
За грузовиком пыль столбом поднималась. Сквозь пыль смотрел он на жену и сына, взгляда оторвать не мог…
В первом же бою отличился. Немец кинул гранату, в окоп попал. Крутится граната на дне окопа — на нашу не похожая, с длинной ручкой, и не взрывается. Потом уж он понял, что у фашистских гранат время до взрыва дольше, не то что у наших — кинул и бабах! Эта ещё на земле крутится. А тогда ни о чём не подумал. Наклонился стремительно, схватил гранату и обратно немцам швырнул. В воздухе взорвалась. А его страх прошиб. Да поздно, слава богу. Если бы раньше испугался — всё, могила. А тут жив остался, благодарность от командования получил, гранат перестал бояться.
Из-за этих гранат всё и вышло. Прославился он, как храбрец необыкновенный. Голова закружилась от похвал. Схватил он ещё раз гранату, а она прямо в руке взорвалась.
И опять ему повезло.
Да лучше бы не повезло! Это он так сказал. Лучше бы, сказал, убило на месте. А его только контузило, да один осколок руку рассек.
Упал он, оглушённый, а в себя пришёл — над ним немец стоит.
Попал он в плен. В фашистский плен. В самое страшное место — в лагерь смерти. В лагере узнавали, кто кем до войны был. Искали разных специалистов. Инженеров. Электриков. Зачем-то нужны были. А он был музыкантом. До войны в оркестре играл. На трубе. Солист оркестра. Это значит, вместе со всеми может играть, а может и отдельно — если надо, конечно.
Когда фрицы узнали, что он солист, очень обрадовались. Он не понял почему. Зачем им музыканты? Разве можно было догадаться? Разве можно было подумать даже, что зверство и таким бывает?
Его взяли в оркестр. Собрали музыкантов всех национальностей. Раздали ноты. Велели музыку разучить. Всякие вальсы. Весёлые марши. Фокстроты.
Музыкантов специально из разных стран подобрали. Языки у всех разные. Говорить нельзя. А ноты — общие. Нот не жалко, пожалуйста. Разучили музыканты музыку, и началась у них работа.
— Боже мой! — сказал он. — Боже мой! Зачем я тогда схватил гранату! Лучше! Это было бы лучше!
Работа была страшная. Музыкантов берегли. Им даже давали побольше еды. Потому что у музыкантов должен быть неплохой вид. Не цветущий, но и не ужасный. Не как у остальных.
Остальные работали день и ночь в каменоломнях. А потом их отводили в баню. И отправляли в другой лагерь.
Это так говорилось. Из трубы в бане валил чёрный, смрадный дым. Это была печь, где сжигали людей. И ни в какой лагерь они после этой «бани» уже не уезжали.
Но так говорили фашисты. Улыбались ласково, провожая в «баню» новую партию. Махали пленным белыми перчатками. И играл оркестр. Всякие весёлые мелодии. Вальсы, марши, фокстроты.
— Счастливого пути! — смеялся фашистский комендант, а потом подходил к трубачу и бил его, коротко размахнувшись, кожаным хлыстом по лицу. — Эй, — кричал он, — солист! Веселее играть! Веселее!
И трубач играл соло на трубе. Весело играл, беззаботно. Хоть пляши! Ну, настоящий праздник! И те, кто собирался в «баню», смотрели на него с ненавистью, хотя по лицу трубача сочилась кровь от удара хлыстом.
Сначала он плакал по ночам. Потом не плакал — слёзы все кончились. Он страдал от того, что не мог даже плакать. Ему хотелось умереть. Но музыкантов берегли.
Однажды он бросил трубу. Стал топтать её ногами, проклиная, что выучился музыке. Оркестр заглох. Его выхватили из строя, и он обрадовался этому. Обрадовался, что конец, всё. Что и его отправят в «баню». Может быть, это было легче, чем играть.
Но его избили шомполами. И дали новую трубу. Он опять солировал. Только теперь по-новому. Он глядел сухими глазами на людей в полосатых пижамах, которые уходили в печь, и играл так, что в весёлой музыке слышались зловещие ноты.
Фашистам нравилось, как он играет. Они были довольны. Они не могли понять, что эти ноты посвящаются им. Комендант бил трубача хлыстом с особой силой. В знак благодарности и уважения. А те, что уходили в печь, смотрели на него без ненависти. Они смотрели ожесточённо. Эти жёсткие ноты нравились им.
И снова ему повезло. Музыкантов не успели сжечь. Их просто расстреляли второпях. К лагерю мчались наши танки, и фашисты дали очередь по весёлому оркестру.
Пуля попала трубачу точно в грудь. Он упал. А когда очнулся, над ним стояли закопчённые танкисты. И на их лицах он увидел ужас. И тогда он приподнялся. Взял в руку трубу и поднёс её к губам, чтобы сыграть что-нибудь весёлое.
Он дунул в трубу, блестящая медь обагрилась кровью: пуля пробила ему лёгкое…
«Но лучше бы пробила сердце!» — Так сказал он и заплакал. А когда успокоился, улыбнулся: «Видите, теперь слёзы есть опять!»
Он вернулся домой и никого не нашёл. Соседи, которые шли по дороге с женой и сыном, говорили, что потеряли их, когда налетели фашистские самолёты.
Он искал их повсюду. Писал письма. Ездил в Москву. Следов не было. Он понял, что война погубила и их.
Словно умер трубач. Живой, да не живой. Ходит, ест, пьёт, но будто не он ходит, ест, пьёт. А другой человек совсем. Музыку до войны больше всего любил. После войны слышать не может. В новой квартире радиопроводку снял. Только газеты читает. Оркестр из жизни вычеркнул. Устроился на завод.Потом женился. Жену зовут Катя. Родился сын. Серёжа. Теперь уже в институт поступил. И музыканту стало казаться, что войны и не было никакой. Что всё во сне приснилось. Что не прощался он с Катей и сыном, не уезжал в грузовике на войну — просто время куда-то исчезло. Время его мук.
Стал он оживать. Радио провёл в квартире. Правда, когда музыка, старается выключать. И жена с сыном выключают, понимают его.
И вдруг он услышал: в радиопередаче рассказывали про Серёжу.
Он даже похолодел…
Всё в нём перевернулось.