Страница 2 из 8
При ясном солнышке (рассказы)
Девочки весь сад исходили, принимались плакать ещё не раз. Порою под их крики «кис-кис!» ветровой вихрь опять просыпался, подымал упавшие на траву ярко-жёлтые листья, катил их комом через пустые грядки картофельника, и тогда девочкам казалось, что это скачет их палевый котёнок. Они кидались вдогонку, но и тут же останавливались.
И вот когда в саду осталась неосмотренной одна лишь ветхая под рябинами банька, Дашутка вздохнула, боязливо прошептала:
— Ничего не поделаешь, придётся заглянуть в баньку.
— Придётся, — ещё тише согласилась Таня.
И тревога их была не напрасной: в баньке жил-поживал бородатый мокрый мужичок по прозванию Плюх.
Плюха Дашутка придумала сама. Придумала потому, что летом в знойную пору если у баньки встать, затаиться да как следует прислушаться, то внутри и правда что-то поплюхивало, пошлёпывало.
Отец смеялся, конечно:
— Трусихи! Это половицы там прогнили. Вот через дыры, когда баня не топлена, в неё и забираются от солнцепёка, от жары огородные лягушки. Осенью после уборочной перестелю половицы непременно.
Но девочки всё равно считали, что в баньке живёт Плюх.
У него там тоже свои дела. Он, встав на скамеечку, начерпывает из печного котла воды в цинковое корыто и пускает по корыту кораблики. Устраивает он кораблики из мокрых листьев, которые сощипывает с банных веников. Рубашонка на нём уплёскана, мокрым-мокра и борода Плюха. Она, борода-то, у него тоже как банный веник, только маленький.
И когда кто мешает Плюху — например, те же лягушки, — то он сердится, бородёнкой трясёт и натопывает босыми ножками по шатким половицам: «Плюх, плюх, плюх»…
Но вот, прячась за косяк, девочки в баньку всё-таки заглянули. Двери в ней нараспашку. Отец решил перед починкой баньку проветрить, и теперь там светло, сухо.
Там лишь звенит, тычется в оконце долгоногий осенний комар, а под оконцем на лавке сидит себе посиживает, разглядывает комара беглый котёнок.
— Вот он где! — обрадовалась Дашутка, но кинуться в баньку не решилась, только из-за косяка поманила: — Кисик, кисик, иди сюда, миленький кисик.
А «кисик» там, на лавке, даже ухом не повёл. Тогда Дашутка стала шёпотом уговаривать Таню:
— Забеги, поймай его… Плюха не видно, Плюх спрятался.
— Мало ли что спрятался, — поёжилась Таня. — Если ты первой Плюха придумала, то первая в баньку и забегай. А я в случае чего стану тебя спасать.
И Дашутка прижмурила глаза, набрала воздуху, совершенно как в омут, кинулась в прохладный предбанник. Из предбанника проскочила к лавке, к оконцу, и пушистый котёнок, не успев мяукнуть, очутился у неё в ладонях.
На улицу Дашутка вылетела стремглав. Хлопая голенищами резиновых сапог, прижимая к себе котёнка, она понеслась прямо по изрытым картофельным грядкам к избе, а Таня мчалась рядом и всё приговаривала:
— Ой, не упади! Ой, только не выпусти!
Дома они стали котёнка наперебой угощать.
Таня подсунула ему кусок ватрушки. Он кусок умял, но когда Таня захотела провести по его пушистой спине ладонью, то сердито напыжился, от Тани отошёл в угол.
Дашутка поставила перед ним полное блюдце молока. Котёнок молоко вылакал, но от Дашутки тоже отвернулся.
Он не стал на неё смотреть даже тогда, когда маленькая Дашутка принялась разговаривать с ним так же ласково, как ласково разговаривает на ферме с коровами мать:
— Ну что-о ж ты… Ну что-о ж… Ну, погляди на меня! Ну, помурлычь… Мы-то ведь для тебя стараемся, мы-то ведь тебя очень любим! Мы даже к Плюху из-за тебя не побоялись войти, а ты всё сердишься… Эх ты, Сердиткин! Эх ты, Хмуркин! Эх ты, Гордей Гордеевич…
И Дашутка вдруг замерла, уставилась на Таню:
— Слушай! А ведь его прямо так Гордеем и можно назвать!
— Верно! — засмеялась Таня. — Он Гордей и есть. И пускай у всех коты Васьки, а у нас будет — Гордей! Важный-преважный, ни у кого такого нет.
И тут котёнок уселся, голову поднял, этак бочком, зелёным глазком глянул на Дашутку, глянул на Таню, повёл чинно усишками, в которых застряла белая капля молока, и — замурлыкал!
Как видно, имя Гордей ему очень понравилось.
Оля маленькая
Олю прозвали Маленькой, потому что она сама себя то и дело называла маленькой, хотя ей минуло полных двенадцать лет.
К примеру, заглянут к ней ровесницы-подружки, как сороки затрещат, весёлыми голосами загомонят:
— Отчего ты, Оля, всё сидишь дома? Побежала бы с нами на вечёрку в колхозный клуб. Там взрослые девушки танцы устраивают! Туда сегодня трактористы — братья Колокольниковы свой магнитофон принесут! С нами братья танцевать, конечно, не станут, но мы хоть поглядим со сторонки.
А Оля подружек выслушает, вместе с ними посмеётся, но под конец скажет:
— Нет, я на вечёрку пойти не могу. Я, девочки, ещё очень стесняюсь. Я ещё — маленькая.
Мать с отцом, бывало, тоже удивляются на Олю:
— Что ты у нас за скромница-запечница такая? В кого? Не желаешь веселиться с подружками, так собралась бы в гости к нашей тётушке Глаше в село Новые Журавли. Тётушка тебя давно приглашает, она по тебе соскучилась.
Но и матери с отцом Оля говорит:
— Нет, папа, нет, мама… Вот когда вы в Новые Журавли соберётесь сами, тогда туда пойду и я. А одной мне ходить по гостям как-то неловко. Вы же видите, я — маленькая.
И сидит в избе. А, вернее, не сидит, а что-нибудь делает по хозяйству. То горницу прибирает, то цыплят да поросёнка кормит, а чаще присаживается на лавку у окна и, как прилежная старушка, вяжет шерстяной носок или варежку.
Вяжет, сама думает: «Вот и ладно, что мне из дома ходить не надо никуда. Мама-то с папой с утра до вечера на колхозной работе и крепко устают. А я, глядишь, к ихнему приходу поставлю самовар, вымою для прохлады полы, в полном порядке у меня и поросёнок Хрюнька с цыплятами. Папе с мамой от такого порядка, глядишь, полегче…»
И эти размышления её были, конечно, очень справедливы. Да только Оля и впрямь была слишком уж застенчива. И если говорить правду, то больше потому одна как перст в избе и обреталась. Сидит, спицей на спицу петельки нанизывает, и если кто мимо раскрытого окна по деревне и пройдёт, то никуда уж больше Олю не зовёт. Ну, как тут звать, когда всё равно не дозовёшься?