Страница 42 из 43
Глава XXXIII. ВОЛЧЬЯ ДРЕМА
Снова туман охватил мою лодку, а в тумане напала на меня волчья дрема.
Я то прикрывал глаза и дремал, то вдруг просыпался и озирался тревожно кругом, да не видел ничего — туман.
Туман и волчья дрема — это уже чрезмерно, слишком много оболочек для небольшого сознания. Не разобрать, где ты сам-то — в тумане ли, в волчьей ли дреме?
Я не брал весла, вполне доверяя лодке, и, подремывая, засыпая и пробуждаясь, сплавлялся по реке. Вдруг я открыл глаза и увидел — о боже мой! — ладьи! Те самые старинные лодки с деревянно вытянутой шеей, лодки, названием — ладьи — увидел я. Больше я вроде не видел ничего, кроме этих длинношеих широкобедрых лодок. Взор был прикован к ним.
Конечно, краем глаза, тем особенным краем, которым видишь все, я заметил над туманом черноголовые островерхие еловые вершины, а над ними какие-то белые стены, какие-то далекие купола. Я не мог хорошенько рассмотреть стены и купола, потому что имел право глядеть на них только лишь краем глаза.
Вообще-то я люблю смотреть краем глаза. Я нарочно учился видеть все краем глаза, когда неудобно пялиться впрямую. За долгие годы я, пожалуй, развил края своих глаз неплохо.
И вот — в тумане ли, в волчьей ли дреме — краем глаза я увидел елки, а над ними — белые стены, башни, и купола, но впрямую мне были показаны ладьи.
Они стояли у причала, на который наплывал «Одуванчик». Ладьи шевелились. Они покачивались на волне, терлись друг о друга, роняя в воду капли и щепочки. Они толкались боками, но самое нечеловеческое было то, что они вытягивали шеи. У них вытягивались шеи, и каждая увенчана была резною главой. Вот у первой — лебяжья была голова, вот — рысья с кисточками на кончиках ушей, вот — карпья с толстой обиженной губой. На деревянных шеях склонялись головы друг к другу, шептались на ухо.
Мы приблизились. Мы проплывали от них не дальше вытянутого весла.
«Одуванчик» как-то притормозил, клюнул носом, и рысья вдруг отомкнулась губа.
— А мы тебя давно ждем, — послышался хриплый и мяукающий голос. — Бесы с Багрового озера рассказали, что ты плаваешь здесь. Нам и захотелось глянуть на самую легкую лодку в мире.
Дрогнули кисточки на кончиках ушей, сморщился лесной кошачий нос, резным зеленым глазом глядела рысь на мою лодку. К лодке были обращены ее слова. К лодке, а не ко мне.
— Легкая лодочка, легкая, — провещилась голова Лебяжья. — Не соврали бесы.
— Бесы, бесы! — недовольно хрюкнула Карпья. — Заладили одно — бесы да бесы. А им, бедолагам, только и надо — веревки в воде мочить. Ты, «Одуванчик», не думай, что они рыбу ловят. Какой дурак клюнет на такой ржавый крюк? Ездиют — воду мутят. Бесов я и слушать бы не стала. На кой мне черт слушать бесов?
Тут Карпья голова затряслась раздраженно. Она чмокала толстыми губами и чуть не плевалась, вспоминая про бесов.
— Бесы да бесы… тьфу… Если б не батюшка Аверьян Степаныч, я б сюда и не приплыла. Чего мне самая легкая лодка в мире? На кой она мне? Но Аверьян Степаныч сказало надо поглядеть, и я приплыла. Аверьян Степанычу нельзя не доверять. Сказал: надо, значит — надо. А тут как раз его уважаемая головушка прилетала рыжичков поглядеть и говорит: надо. Я и приплыла. А уж потом, конечно, Папашка подтвердил. А бесов я и слушать бы не стала, наплетут всегда с три короба.
— Очень важно, очень важно, — пропела Лебяжья девичьим голосом. — Очень важно, «Одуванчик», что ты понравился Папашке. Он ведь у нас неугомонный, осердится — беда. Вначале-то он тебе еловый клык подсунул и вовсе утопить хотел, да уж потом смягчился. Он отходчивый. А шурин-то Шурка никакой не Папашка. Он самозванец и дурак.
Карпья голова снова раздраженно захлопала губами. Глаз у нее налился кровью.
— Шурин! Вот дубина! Я его давно терпеть не могу. Только и ходит в Керосиново бутылки сдавать.
— Очень важно! Очень важно! — снова пропела Лебяжья. — Очень важно, «Одуванчик», что ты всем нравишься. И мне нравишься, такой худенький, слабенький, легонький. Только этот тип, что сидит в тебе, мне не нравится. Плотный.
— В лодках всегда кто-то сидит, — задумчиво отозвалась Рысья голова, — неважно кто, такова лодочья судьба. Лодка сама по себе, а в ней кто-то сидит. Это жизнь.
— Все-таки неприятно, когда в тебе сидит черт знает кто, — забормотала Карпья. — Как-то раз этот самый шурин-то Шурка попросил подвезти его в Керосиново, а в мешке-то у него полно бутылок. Я сдуру согласилась, поплыли, а бутылочки-то лязг-лязг, лязг-лязг. Противно было.
— Этот Плотный не лучше шурина будет, — сказала Лебяжья. — Я бы давно его выкинула и утопила.
— Пустяки, — заметила Рысья. — Утопишь, а после сядет кто-нибудь другой, еще плотнее. Да еще станет лодку веслом понукать.
— Лодка не лошадь, — каркнула Лебяжья. — Лодка сама по себе. Выкинь его, «Одуванчик», да и утопи. Сидит в тебе — только вид портит.
— А шурин-то, когда бутылки сдал, — сказала Карпья, — вздумал на обратном пути песни орать. Орал, орал, во мне-то сидючи. А после стал про каменную ногу плакать. Жалко, дескать, сиротинушку.
— Я бы эту ногу на шею ему привязала — и за борт, — сказала Лебяжья.
— Пустяки, пустяки, — вздохнула Рысья. — Впрочем, шурин и мне ужасно надоел. Жалко, нога эта очень тяжелая, до берега не дотащить.
— Да что вы все шурин да нога! Этот-то, Плотный, тоже не сахар.
— Не мед, не мед. Можно при случае и в воду.
— Очень важно, очень важно, — запела Лебяжья, — очень важно, «Одуванчик», что ты — лодка. Лодка — это самое свободное существо. Лодки свободней птиц. А у птиц вечные проблемы — кормежка, зимовки, яйца, птенцы. Я, например, никого давно уж не пускаю садиться в себя. Сама по себе плаваю.
— Пустяки, — заметила Рысья, — можно быть свободным, даже если в тебе кто-то сидит. Сидит и пускай себе сидит. А этого, Плотного, лучше бы, конечно, утопить, да ведь неудобно. Он и придумал лодку, и построил.
— Построил? Мало ли кто чего построил?! Придумал, построил, поплавал — и конец. В воду его! Чего тянуть?
Уважительно, с достоинством проходил «Одуванчик» мимо старинных лодок. Притормаживал, кланялся. И хорошо, что не сказал ни слова, хотя имел на это полное право. А действительно, зачем самой-то легкой лодке в мире попусту болтать? Ее разговор — легкость, скорость, движение.
Плавно миновали мы причал, у которого стояли старые, тертые лодки, ушли за поворот, и скрылся лодейный берег. А все-таки не такую уж плохую построил я лодку — скромна, умна, нетороплива, верна. Господи, чего еще надо? Вдруг я вспомнил про край глаза.
Про край-то глаза я ведь совсем забыл, а там были белые стены, башни, купола.
Я поскорее глянул на лес впрямую и не увидел ни черных елок, ни белых стен — ольха да козья ива, стога да туман над лугами.
Проворонил, проворонил, увлекся лодейной болтовней. А ведь, наверно, стены эти и купола было самое важное. В краю-то глаза всегда бывает самое важное.
Опасайтесь лысых и усатых.